2018-12-22 09:12 |
Саша Галицкий – художник, почти тридцать лет назад уехавший из России в Израиль и практически половину этого времени работающий там со стариками в домах престарелых. Его работа – нечто среднее между трудом психоаналитика и старика Харона, перевозчика покойников через унылую речку Стикс.
Это и неудивительно, ведь большинству его подопечных сильно за 80, а то и за 90 лет, каждая их встреча может оказаться для обоих последней. В итоге этого пятнадцатилетнего общения на свет появились две книги – "Мама, не горюй!" и "Как постареть и не сойти с ума". О своей работе Саша Галицкий рассказывает Радио Свобода.
– Зачем ты уехал из России в Израиль? Останься ты на родине, твоя судьба сложилась бы очевидно иначе. Ты бы вряд ли блуждал сейчас по домам престарелых и работал со стариками. Хотя бы потому, что в подобных учреждениях в России такие "развлечения", скорее всего, не предусмотрены.
– Абсолютно уверен, что нет. Вообще, отъезд из России считаю чем-то вроде заразной болезни. Даже помню, когда именно меня заразили этим опасным вирусом. Тогда я работал у Сени Левина (Семен Левин – известный российский телевизионный дизайнер, один из основателей "НТВ-Дизайн", придумавший логотип канала НТВ, знаменитую зеленую "горошину". Умер в Иерусалиме в 2005 г. – Прим. ) и как-то возвращался домой на электричке с одним парнем, одноклассником, евреем. Мы стояли, держась за поручни, сидеть было негде, и неожиданно он у меня спросил: "Саша, а чего ты не уезжаешь?" И вдруг я понял, что мне нечего ему ответить. Это был как раз 1987 год, когда даже за пачку сигарет могли попросту прирезать. Я ездил с работы по ночам в московские Люберцы, где кругом топтались местные "любера" в клетчатых штанах, словом, обстановочка была неуютная.
– Семен ведь тогда еще не был главным художником канала НТВ, потому что и самого НТВ пока попросту не существовало…
Соседки временами заходят и говорят: "Вы в субботу не ходите на наш рынок, могут быть погромы"
– Это было самое начало перелома в нашем, пока еще советском, сознании, но уже тогда Семен что-то понимал и брал гонорары цветными телевизорами "Рубин" и арабскими гарнитурами. Потому что деньги уже ничего не стоили. Меня он называл "главным иерусалимским мусорщиком" и говорил: "Зачем ты туда собрался?" Но мы же тогда были "юными пионерами", у нас были какие-то цели и стремления. К примеру, я хотел быть иллюстратором детских книжек, рисовать дома за большим столом чудесные картинки. И вдруг это все начало рушиться. Представь: ты живешь на берегу озера в Красково, у тебя нет городского телефона, а соседки временами заходят и говорят: "Вы в субботу не ходите на наш рынок, могут быть погромы". Погромов так и не случилось, но мы все же раза три с женой Яной и девятилетним сыном собирали все наличные деньги, дипломы, прочие ценные вещи и ехали в центр Москвы для пущей безопасности.
– Но ты в итоге переехал в 1990 году? Насколько легко или болезненно прошел период адаптации и как долго он длился?
Было ощущение, что ты – комнатный цветок, выдранный из земли
– Да он до сих пор еще длится, закончится лишь вместе с нами. И хотя я всегда, как Буратино, улыбался, все равно было ощущение, что ты – комнатный цветок, выдранный из земли, корни ему замотали бинтами, и он, сорвав их с себя, всеми силами старается войти в новую почву. Внешне, формально все было прекрасно. Нас очень хорошо встретили, соседи приносили старые холодильники и прочие вещи, зная, что нам все это нужно. Но самое страшное, тяжелое было то, что у меня возникло острое ощущение отброшенности в своем развитии где-то лет на десять назад. В первую очередь, в плане профессиональном.
– Почему?
Самое тяжелое в эмиграции то, что ты теряешь социальные ориентиры
– Потому что там я начал работать с ребятами, не имеющими вообще никакого образования. Не зная толком еще языка, попал в отдел, занимающийся образовательными программами, за очень короткий срок стал там начальником. Одновременно преподавал немного в Иерусалимской академии Бецалель в мастерской графики, где сам научился многому. Но самое тяжелое в эмиграции то, что ты теряешь социальные ориентиры. Говоря с человеком, не понимаешь, к какому социальному слою он относится. К примеру, в Москве ты встречаешь кого-то и уже по походке, взгляду, разговору понимаешь, к какому социальному слою он относится. А здесь встречаешь какого-то мужика в шлепанцах на босу ногу – и только потом понимаешь, что пообщался с миллионером. И наоборот, с виду приличный человек – на самом деле чистит курятник.
– И все же ты отказался от этой престижной работы?
– Я полностью ушел из этой структуры в 2007 году, хотя попал туда еще в 1991-м.
– Для меня это – почти необъяснимый скачок, когда с относительно статусного места, напрямую связанного с твоими профессиональными амбициями, ты вдруг перескакиваешь в совершенно иную жизнь, в дома престарелых, начав заниматься с их обитателями арттерапией, по сути наивным искусством.
Ты, как муравей, копошишься всеми шестью ногами, а сверху над тобой уже все решено совершенно иначе
– Думаю, предрасположенность к подобной работе была у меня с детства. Моя мама была врачом. Хотя она не раз говорила, что видит в жизни столько страшного и ужасного, что хотела бы, чтобы я стал не врачом, а художником. Но я все равно нашел себе лазейку в этот самый ужас человеческого бытия. Кроме того, я страшно не люблю, когда мною руководят. А в этих больших фирмах у тебя всегда есть начальство, и там – сплошная политика. Люди, по многу лет сидящие и работающие на одном месте, держатся за свой стул насмерть. Я в подобной ситуации просто опускаю руки и ухожу. Во многом по тем же причинам я и Россию оставил, из соображений "а хули?!". То же самое произошло и здесь. С самого начала относился к этой работе как к своему делу, которым руководил. Брал людей на работу, увольнял их. Вся графическая продукция проходила через мои руки. Но вдруг осознал себя в этой большой структуре неким маленьким винтиком. Ты, как муравей, копошишься всеми шестью ногами, а сверху над тобой уже все решено совершенно иначе. Как-то поздно вечером я выходил с работы и столкнулся со своим начальником. На вопрос "как дела?" отвечаю ему: "Здорово! Отлично! Столько людей, столько проектов!". На что он говорит "скоро этого не будет" и уходит. Я так и остался стоять с открытой пастью. С тех пор действительно начали увольняться люди, перестали приходить проекты, ситуация изменилась, наступил некий кризис, и я уволился. Предложили перейти на поле графических работников, но я отказался. Если б пересидел этот момент, возможно, все сложилось бы иначе, но я – нетерпеливый человек.
Старость преследует любого человека с детства
В свое время, в конце 1990-х, у меня был и другой опыт – своя студия детского творчества, где мы работали с женой Яной. Это был кайф. В итоге любовь к свободе победила, я понял, что хочу уйти из любых структур и заниматься только этим. И в какой-то момент меня уговорили работать с дедами.
– В итоге вот уже много лет ты работаешь с не совсем обычными учениками – людьми, которым перевалили за 80, 90, а то и 100 лет. По твоему, уже накопившемуся профессиональному и человеческому опыту, что такое старость?
– Во-первых, старость преследует любого человека с детства. У кого как, но у некоторых ощущение собственной старости приходит уже лет в пятнадцать-шестнадцать.
– Ты имеешь в виду начинающиеся физиологические процессы распада?
Старый человек вновь позволяет себе играть. Игра – это вещь, легитимная лишь в детстве и в старости
– Нет, психологическое восприятие себя как индивидуума в обществе. Когда нашей дочке исполнилось двенадцать и она праздновала свой праздник, к нам пришел родственник с внуком, учеником первого класса. Тот сказал: "Нани уже старая, ей двенадцать". А ему самому было семь. У меня сейчас огромное количество каких-то поклонниц в ФБ, тридцатилетних девушек, пересчитывающих у себя каждую морщинку и считающих себя непроходимо старыми.
– А почему вообще человек так панически боится старости? Или у каждого из нас есть на это своя причина?
– Старость вообще-то – штука непривлекательная. Когда у тебя появляются пигментные пятна на руках, а зубы начинают двигаться вместе с нижней челюстью…
– Это ты все про внешнее. Но неужели в старости нет никакого внутреннего обаяния?
– Конечно, есть, и я его все время нахожу. Если б мои старики у меня вызывали одно отвращение, я работать с ними просто б не смог. Хотя первое, что я запомнил, это запах старости… Но вообще, не знаю, что тебе ответить на этот вопрос.
– Но ведь у старости есть свой язык, своя логика, свое мироощущение, существенно отличное от нашего. Как ты научился понимать их? Ведь молодые или люди среднего возраста нередко отказываются от подобного диалога, боятся его.
Люди устают жить. Ни один из моих друзей не хочет вернуться на тридцать-сорок лет обратно
– Я просто очень близко подхожу к людям. Подхожу на расстояние дыхания, чувствую движение внутри них самих и между нами, ощущаю взгляды, научился читать между строк. Эта способность или есть, или ее нет в принципе. Научился понимать, что отношения – не слова, а атмосфера между людьми, что мне нельзя сидеть на занятиях, я должен ходить, меня должны видеть. Должен перемещаться, подходить, касаться этих людей плечами, брать их за шеи, смеяться с ними. Представь, одного уже привозят на инвалидной коляске, а другой пока что приходит сам с помощью ходунков. Они ведут между собой некий разговор. Один пережил "хрустальную ночь", а другой всю жизнь был каким-то очень засекреченным человеком. Из-за этой своей секретности он до сих пор не фотографируется. Ему где-то под девяносто, и он сумасшедший. Так вот, у них между собой разговор: "Ну, как нога?" – "Да так…" – "А! Будет тогда так". При этом один сидит, а другой пока ходит, и у обоих один диагноз. Я невольно слушаю этот разговор, внешне бессмысленный, но сами они друг друга очень хорошо понимают. А я, в свою очередь, научился это слышать.
– Твою работу как арт-терапевта можно ли сравнить с работой психоаналитика? Или она заведомо иная по задачам?
Природе наплевать, успешен ты или нет, проживешь ты 40 или 200 лет, будешь ли ты счастлив или несчастлив
– Смотри, я прихожу на работу и вижу человека, которого в Израиль привезли лет сто назад еще в двух-трехлетнем возрасте. В Германии его папа владел большим заводом, и сами нацисты помогли ему вовремя оттуда уехать. Он продал свой завод за большие деньги еще до 1933 года. Всю свою жизнь отец после того просидел в местном кафе и научился на иврите только двум словам – "хорошо" и "спасибо". Других ему не понадобилось. Его сын стал очень богатым человеком в Тель-Авиве, владельцем огромного числа магазинов. В какой-то момент я понял, что он приходит ко мне на занятия по резьбе, потому что сами ритмичные удары по дереву доставляют ему удовольствие. Поэтому всегда даю ему в руки самую тяжелую, массивную деревяху. Сегодня утром он просидел с ней дольше обычного просто потому, что очень хотелось постучать. В художестве как таковом он не понимает совершенно. Другие ищут в этом иное. К примеру, женщина, выжившая в концентрационном лагере и в 1946 году проходившая реабилитацию в шведском лагере при весе в 40 с небольшим килограммов, обожает вырезать портреты девушек с косами и красить им глаза в голубой цвет. Однажды в качестве источника вдохновения я ей подсунул ее же собственный портрет в молодости. Просто она сама дала мне кассету со своими воспоминаниями, где были и ее фотографии 1946 года. И когда я ей подсунул ее же собственный портрет, она была страшно удивлена: "Откуда у тебя это?" Странно, но именно такими жестами ты "продираешь" душу человека.
– А чему учит человека в принципе близость человека к смерти? И отличается ли отношение к ней старика и человека средних лет, не говоря уж о молодых?
Меня воодушевляет активная жизнь очень пожилых людей, тех, кому за девяносто. У них больше разных болезней, но душа работает на 100%
– Безусловно. Люди устают жить. Ни один из моих друзей не хочет вернуться на тридцать-сорок лет обратно. Мне самому сейчас 61 год. Когда ты понимаешь, видишь внутренним зрением весь жизненный круг, чувствуешь, как он совершенно логично завершается, то возвращаться уже не хочется. Конечно, умирать отчасти жалко, но выхода-то у нас нет. Можно или дотянуть до девяноста, или умереть "красавцем" в пятьдесят, как тот же бедный Антон Носик (Антон Носик – российский и израильский стартап-менеджер, журналист, популярный блогер. Умер в Москве в 2017-м, ему был 51 год. – Прим. ). Я вообще считаю, что природе на нас глубоко наплевать. Она производит нас, строгает человеко-людей, и ей глубоко наплевать, успешен ты или нет, проживешь ты 40 или 200 лет, будешь ли ты счастлив или несчастлив. Кроме того, ты можешь не выполнять никаких "обязательств" – не иметь детей, не строить дом и не выращивать дерево. А с того момента, как ты детей завел, то все, п**дец, ты выполнил уже свою миссию, дальше уже все – на твое усмотрение. Но лично меня безусловно воодушевляет активная жизнь очень пожилых людей, тех, кому за девяносто. Ведь они чувствуют так же, как и мы. Конечно, у них больше разных болезней, но душа работает на 100%. Среди нас случаются особые случаи любви или, напротив, обиды. К примеру, я кому-то вовремя не сказал "здравствуй" или он мне сказал "шалом", а я случайно не ответил. Есть люди, к подобным мелочам удивительно чувствительные, как маленькие девочки и мальчики.
– Иными словами, можно сказать, эмоциональная сторона жизни даже усиливается в таком возрасте?
– По крайней мере не ослабевает. Хотя, как шутит один мой ученик, "в молодости у меня были голубые глаза и красный х**, а теперь у меня красные глаза и голубой х**. Стало быть, в принципе ничего не изменилось".
– Скажи, а нивелируется, уменьшается в этом возрасте страх смерти?
– Да, конечно. Она просто становится бытовым явлением. Буквально на прошлой неделе я хоронил своего стотрехлетнего ученика…
– Ты вообще ходишь на их похороны?
Смерть в подобных случаях воспринимается как некое отдохновение, как благо
– Обычно нет, но вот в этом случае, проснувшись в 5 утра, я обнаружил послание от его восьмидесятилетней дочери о том, что "сегодня утром папа умер в своей постели, похороны тогда-то". И так получилось, что я успел "протиснуться" между живыми и мертвыми, успел на эту печальную церемонию. На следующий день пришел работать в его группу в доме престарелых, и все молчали. Никто не говорил про это событие, хотя все знали. Даже не было объявления. Смерть в подобных случаях воспринимается как некое отдохновение, как благо.
– Но большинство твоих учеников все же во что-то веруют?
– По-разному. Тот же самый недавно умерший Петрушка, будучи совсем не религиозным, как я недавно узнал, был еще в малолетнем возрасте отправлен родителями в религиозную школу в Варшаве. Но попросил его оттуда убрать. Это случилось в 1920-х годах, и было совершенно нехарактерно для польско-еврейской диаспоры. Все выходцы из Польши отличались религиозностью. Но Петрушка мне говорил, что после смерти все разбивается на атомы, становится землей и дает жизнь для следующих поколений живых существ. А я как-то ответил, что не хочу ему помогать при таких безрадостных перспективах. Так мы шутили.
– Значит, у тебя самого иная точка зрения на этот веселый вопрос?
Не знаю, где эти души, ведь сколько людей перебывало на земле – миллиарды и миллиарды. Где они могут храниться?
– Я верю во что-то, не столь ясно выразимое… Хорошо помню, как дрожала занавеска в больничной палате, когда умерла мама… Не знаю уж, что в тот момент оттуда вылетело. Да и вылетело ли что-то вообще. Не знаю, где эти души, ведь сколько людей перебывало на земле – миллиарды и миллиарды. Где они могут "храниться"? Тут любая галактика переполнится. Я все время "плыву" со своими чувствами, будучи очень малоумным человеком, и работаю в основном какими-то другими органами. Они-то и помогают мне чего-то придумать.
– Есть ли какие-то преимущества у старости перед молодостью?
– Думаю, нет.
– А расхожая поговорка "старый что малый" соответствует реальности?
– Считаю, что да. Во-первых, старый человек вновь позволяет себе играть. Игра – это вещь, легитимная лишь в детстве и в старости. Взрослые, вечно сосредоточенные на заработке денег, просто не могут себе позволить играть. А тут мои ученики сначала приходят ко мне на занятия резьбой по дереву, потом у них в планах бильярд, затем бридж.
– Означает ли это, что старость дает большую свободу?
Перед моими глазами проходит немало людей, которые сейчас доигрывают игры, в которые они недоиграли в Польше в 1930-е годы, с приходом фашизма
– Конечно. Когда с человека снимается ответственность, он опять становится собой, переставая корчить из себя "успешного человека". Перед моими глазами проходит немало людей, которые сейчас доигрывают игры, в которые они недоиграли в Польше в те же 1930-е годы, с приходом фашизма. Возможно, это меня в них как раз и привлекает. Я общаюсь с людьми, существующими вне социальных рамок, вне рамок "приличного". Они заведомо асоциальны и занимаются только собой. Так, как младенец ползает по своему манежику, у него режутся первые зубки, так же и старики мечутся по тому же манежику, хотя зубки у них уже и выпали…
– Вот как раз на счет "ползать". Как старики смиряются с собственной беспомощностью?
– Мне это непонятно, но как-то они смиряются. В тех домах престарелых, где я работаю, пристраиваются специальные комнатки, в которых живут помощницы, филиппинки или румынки, в зависимости от близости языка. Но вообще-то, смиряться их заставляет сама жизнь. К примеру, у меня среди учеников был какой-то страшный израильский генерал, приползавший ко мне на урок с огромным трудом. И когда я его спрашивал, отчего тот не возьмёт себе помощника, он отвечал: "Если я его возьму, то умру".
– Еще одна страшная проблема старости – утрата прежнего интереса к тебе со стороны близких, бывших друзей и мира вообще. Ты становишься отчасти изгоем из-за своей беспомощности.
– Каждый из нас живёт в своей возрастной группе. Для них "убывающие" друзья фактически "переселяются на тот свет". Из близких их в основном окружают внуки и правнуки.
– Многие из которых не слишком стремятся к общению с "предками".
– Они просто общаются с ними уже как-то по-другому. У того же Петрушки дочке было восемьдесят, а внукам – по сорок с лишним. Как говорится, "мы не меняемся, только дети взрослеют".
– Расскажи о проекте "Ван Гоги".
– Он был придуман в 2013 году и до сих пор не совсем закончен. Моими учениками было сделано девяносто досочек размером 20х30 см, каждая со своим вариантом работы Ван Гога "Портрет Папаши Ванги". Это было выставлено в Москве, в Манеже, и приурочено к двадцатипятилетию восстановления дипломатических отношений между Россией и Израилем.
Я хочу победить время, оставить работы безвестных авторов в памяти хотя бы еще одного поколения
Кроме того, иногда я беру незаконченные работы своих стариков и дорисовываю фактически в память о них. Рисую акрилом, не обращая внимания на первоначальный замысел ее бывшего владельца, относясь к ней как к белому листу с неким рельефным рисунком. Получаются такие странные двойные напластования. Года два назад с моей нынешней женой Таней мы сделали в Иерусалиме выставку, как ни странно, на редкость яркую и оптимистичную. Автор здесь остался неясен. Первый начал, потом остановился по уважительным причинам, а потом кто-то другой его труд продолжил уже совершенно в другой технике.
– В таком случае, что это за проект "Музей пожилых людей"?
– Это новый наш с Таней проект и, как мне кажется, очень важный: рассылаем работы пожилых людей фактически по всему миру. Акция совершенно бесплатная, за исключением почтовых услуг. Тот, кто получает такую работу, как бы открывает один из наших музейных "залов", разбросанных по всему миру. И это тоже – продолжение человеческой памяти. Галерист Марат Гельман прав, говоря, что есть пласты артефактов, исчезающих вместе с эпохой. Но я хочу победить время, а заодно и Марата Александровича Гельмана, стараясь оставить работы безвестных авторов в памяти хотя бы еще одного поколения.
– Как меняется способ функционирования механизма памяти у пожилого человека? Как работает память?
– Никак не работает. У меня есть люди, приходящие ко мне на протяжении пятнадцати лет раз в неделю, и каждый раз я им объясняю одно и то же.
– А что-то из своего детства они помнят?
Память – перевернутая пирамида времени, своего рода пес Я вычитал в книгах, что память – перевернутая пирамида времени, своего рода песочные часы. В какой-то момент они переворачиваются, и из них высыпается то, что было вчера. Позавчера высыпается чуть позже. Мама с папой и собственное детство остаются на дне этой пирамиды. Проще говоря, все мужья, жены, дети в какой-то момент высыпаются, остаются родители. Так работает память. Но здесь мы не говорим об очень больных людях, о крайних ситуациях. И все же любому человеку, которому даю сегодня инструмент, я повторяю то, что говорил ему вчера и десять лет назад, причем всякий раз он отвечает: "Хорошо, я попробую". Но каждый раз тут всплывает элемент отношения к человеку: отнесись ко мне, проведи тут своей ручкой, подай мне сигнал, и я пойму, что ты – со мной. По сути человек хочет, чтобы его "поцеловали", проявили к нему максимум внимания. Поэтому категорически невозможно сказать ему: "Да я ж вчера тебе то же самое показывал!"
– У тебя только что вышла книга "Не боись! Как постареть и не сойти с ума". И это уже вторая после "Мама, не горюй!". Тематически они близки. Расскажи, зачем они были написаны.
Когда мы общаемся с пожилыми людьми, то считаем, что они – такие же, как мы. Нас приводит в ярость то, что о"Как научиться общаться с пожилыми родителями и при этом не сойти с ума самому". Она состояла во многом из советов, как именно вести себя в конкретных ситуациях. Я получил на нее огромное количество отзывов. Ведь когда мы общаемся с пожилыми людьми, то считаем, что они – такие же, как мы. Мы смотрим на них своими глазами, обижаемся, злимся, нас приводит в ярость то, что они – совершенно другие. Отец, к примеру, может на тебя обижаться только потому, что он утром не покакал или не спал ночью. Ни то, ни другое к тебе не относится. Но ты как естественный раздражитель получаешь "п**ды" именно за это.
Вторая книжка "Не боись!", как второй ребёнок, вылетела очень быстро. Там много поразительных личных человеческих историй, не вошедших в первую книгу. Поэтому она вышла намного более эмоциональной, хотя я и старался дать в ней ответы на многие конкретные вопросы. Представь, ты встречаешь пожилую женщину, заходящую к тебе на урок, у нее всегда в руке булка и закрепившаяся навечно походка лыжницы. Она всегда вежлива, в конце урока говорит о том, "как хорошо, что к тебе зашла". Но сам-то ты знаешь, что сорок лет назад у нее утонул сын, и в какие-то секунды вашей беседы она сознается, что часто пользуется анонимной телефонной помощью. На что я спрашиваю: а как часто ты это делаешь? Она отвечает: каждый день. Я ей советую: в пятницу не звони, ты же ко мне приходишь. Словом, невольно выходишь здесь на какой-то особый уровень общения, сближения с ними. Они перестают меня бояться. Я – один из их стада. При том что я им не внук и не сын, могу пошутить с ними довольно грубовато, к примеру, на тему секса. Они же не будут на эту тему шутить с детьми, а со мной можно.
– А они шутить любят?
– Конечно!
– За эти годы ты со всей неизбежностью успел распрощаться с очень многими своими "выпускниками". Ты постоянно вынужден находиться в их мире, фактически балансируя между жизнью и смертью, подчас даже являясь их проводником в мир иной. Как тебе самому удалось не сойти с ума в подобной ситуации? Да и уверен ли ты сейчас, что пребываешь в своем уме?
Вырезают сегодня каких-то лошадок, а завтра эти лошадки останутся без хозяев, нирые завтра обрастут сиськами, бородой, усами, женятся и уйдут в свою жизнь. Это – деды, которые вырезают сегодня каких-то лошадок, а завтра эти лошадки останутся без хозяев, никчемные и ненужные. Мы с этим дедом оба это прекрасно понимаем, когда он говорит: "Если успею, хочу сделать такую работу, какую делаешь ты". В этом-то и заключается вся пронзительность нашего общения.
– Я бы даже сказала "метафизическую пронзительность".
– Это действительно какие-то особенные, метафизически глубокие вещи. У меня есть дед, ему девяносто два года. Он родился в Венгрии и рассказывал мне, как висел целый час на дыбе в концлагере за то, что украл какие-то картофельные очистки. А потом прятался в какой-то ямке 40х40 см. В итоге ему повезло, что пришли русские и освободили этот лагерь. Потом он служил у русских в комендатуре, а затем делал деревянные протезы для инвалидов. Вот и сейчас он на моих занятиях делает не столько деревянные скульптуры, сколько протезы, потом красит их белой масляной краской или обтягивает змеиной кожей – все как тогда. Две недели назад он поехал в Будапешт, на свою родину, и привез оттуда "самую лучшую в мире колбасу". Отдал он мне ее втихаря, тайно, "потому что там свинина" и "чтоб другие евреи не видели". Да и вообще, другие подумают, что "я даю тебе взятку". И вдруг я опять прихожу на работу и вижу: там, в углу, бродит просто какая-то тень от него. Он сильно сдал и начал заговариваться. Спрашиваю, что случилось. Отвечает: был несколько дней в больнице, что-то искали в его жёлчном пузыре, но он все равно пришел ко мне поработать. И я вдруг особенно ярко ощутил, что передо мной – глубокий старик, чья жизнь, в сущности, висит на волоске. Сегодня я еще вижу хотя бы его тень, а завтра ее просто не будет. Я молча дал ему свой номер телефона с тем, чтобы передать мне ответ из клиники.
Такое тонкое ощущение метафизического "тремора" между вами возникает тогда, когда приходит к тебе человек после похорон жены и говорит: "Ты мне сегодня был нужен".
– Это вечное балансирование между жизнью и смертью заставляет тебя после работы пить водку?
– Конечно. .
Подробнее читайте на svoboda.org ...